Главная страница
Она...
Биография Орловой
Досье актрисы
Личная жизнь
Круг общения Партнеры по фильмам Даты жизни и творчества Кино и театр Цитаты Фильмы об Орловой Медиа Публикации Интересные факты Мысли об Орловой Память Статьи

на правах рекламы

рц альтернатива пенза отзывы

Остекление балконов — Установка пластиковых окон. Остекление балконов, лоджий (oknasitreid.ru)

Организация мероприятий свадьбы — различные мероприятия (prazdnik-pro.com)

Видеосъемка студия — видеосъемка студия (видеоинструмент.рф)

Сестра

Большой радостью для Любови Петровны было то, что здесь же, во Внукове, буквально через участок жила любимая сестра. Любочка сама выхлопотала ей рядом кусок земли, чтобы не разлучаться. Сёстры обожали друг друга, часто виделись. «Нонночка, королева моя!» — встречала Л юбочка сестру, появляющуюся на её пороге. А та и вправду королева. На длинной шее точёная головка с тонким профилем итальянской мадонны. Огромные, загадочной зелени глаза. И — свет мягкости, душевного изящества. И — ни на кого из семьи не похожа. И на неё — никто.

Нонна Петровна жила общительно, широко, её застолья были нарядны, и стол ломился и был весь в цветах. Все блюда, салаты украшали настурции. Мало кто знал, что эти яркие цветы съедобны. И это было восхитительно — я почему-то зажмуривалась, когда в рот попадал ароматный цветок с нежным привкусом редиса. В тот момент я ощущала себя по меньшей мере сказочным эльфом. Как известно, именно эльфы питались цветами и цветочным нектаром. Да, бабушка знала толк в праздниках, ценила радости дружеского застолья. Пироги, пасхи. Куличи с влажной ветчиной от Елисеева. Запах кофе, малины, клубники прямо с грядки. Знаменитое печенье — «мазурки». Странно, но ни в одном доме никто никогда не делал это печенье под названием «мазурки». Все ахали, спрашивали рецепт, но не пекли, и «мазурки» навсегда стали неотъемлемой частью воспоминаний о бабушкином застолье. Теперь их пеку я...

В белой сторожке на бабушкиной даче летом часто жили друзья — её и Любочки. Однажды жила Раневская. Потом — Галочка Шаховская с мужем по прозвищу Симпатяга и смешным скотчтерьером Кузькой. Зелёная трава скрывала его целиком, и видна была только чёрная морковка хвоста. Про него рассказывали, что хозяева решили как-то постричь бахрому шерсти, которая совершенно закрывала ему глаза. И тогда пёс, пока шерсть не отросла, сидел под столом и смотрел на мир через бахрому свисающей скатерти. Это был наглядный урок того, как нельзя поправлять природу.

Животные здесь всегда жили на правах членов семьи. Первые годы после войны многие заводили живность как источник будущих котлет и бифштексов. Нонна Петровна изо всех сил пыталась проявить совершенно не свойственную ей практичность и завела поросёнка. Он носился по всему посёлку в играх с нами — со мной и братом, стал жилист, поджар и за обедом, как собака, сидел под столом у ног домочадцев и пинал нас копытцем, пока не получал очередной кусок. Его звали Мишка, он был общителен и весел. Но однажды тяжко заболел воспалением лёгких и тут же был устроен в бабушкиной комнате, куда обычно никто, кроме меня, не допускался. Мишке ставили горчичники, делали уколы самого дефицитного тогда сульфидина, который Любочка привозила из-за границы. Большинство могло только мечтать о драгоценном лекарстве, и бабушка умоляла меня никому не говорить, что им лечили поросёнка... Мишкиного мяса так никто и не увидел. Так же, как и куриного. Тогда в московских зоомагазинах каждую весну продавали маленькие писклявые пушистые жёлтые комочки. Москвичи покупали цыплят всё с той же кровожадной целью. Любочка подарила сестре какую-то сверхкомфортабельную большую клетку: фарфоровые ванночки, выдвижное дно. В неё поселили десять цыплят, с тем чтобы из них выросли куры, которые, как известно, должны нести яйца. Цыплят, строго соблюдая определённый режим, кормили мелко рубленными яйцами в надежде на естественную отдачу. Но никакой отдачи не было. Цыплята превратились в десять белых голенастых петухов, которые гоняли по участку и склёвывали любовно выращенные ягоды. Их чудачка-хозяйка каким-то образом знала их всех «в лицо» и называла человеческими именами: Петя, Боря, Вася... «Петенька, спой! Спой, Петенька!» Петух долго кобенился и наконец, к восторгу Нонны Петровны, выдавал вполне традиционную для этой птицы руладу. «Это просто Шаляпин!» — восклицала она. Кстати, никому кроме неё петухи не пели, сколько бы их ни умоляли. Нонна Петровна была безутешна, когда какой-то неведомый мор погубил всех петухов, и они были похоронены в конце участка.

К этой женщине стремились все. И люди, и животные. Она просто излучала радость и ощущение праздника. Около неё легче дышалось. У меня есть фотография, где навсегда сохранилось давно ушедшее мгновение. Бабушка и счастливая, улыбающаяся морда коровы. Её звали Дочка, и она сыграла важную роль в жизни моей бабушки. Дело в том, что Нонна Петровна многие годы страдала тяжелейшей астмой. Люба с ног сбилась, выискивая сверхсветил медицины, привозила со всего света самые новые препараты. Ничего не помогало. Наконец, один старичок профессор посоветовал: «Голубушка, вам надо жить на природе и завести корову. Доить самой, самой чистить хлев и дышать его запахами, его воздухом».

Иметь корову! В то время — 1950-е годы — корова могла быть только в колхозе. Для нигде не работающей горожанки корова была не просто корова, а частная собственность, которая была запрещена. Но для Любови Орловой не было ничего невозможного. Она добилась разрешения и купила для сестры корову. Её назвали Дочкой и поселили в пристройке к дому. Сено на зиму для Дочки доставал мой отец через подсобные хозяйства Генштаба Сухопутных войск СССР. Бабушка быстро освоила нехитрую науку молокодоения и поддержания чистоты в коровьем жилище. И что самое главное, приступы мучительного удушья довольно скоро навсегда оставили её. А между коровой и хозяйкой установилась прочная связь нежности и взаимопонимания. «Дочка, иди ко мне на ручки», — протягивала руки Нонна Петровна. И животное клало свою огромную рогатую и глазастую голову на хозяйкины руки, вылизывая её шершавым, как тёрка, языком. И — честное слово! — улыбалась, всем своим существом выражая радость.

Да, к Нонне Петровне стремились все. Её дом, как правило, был полон друзей. Окутываясь облаком папиросного дыма, который то таял, то вспенивался вдруг густой вуалью, в своём деревянном креслице она сидела во главе стола на большой застеклённой веранде, увитой диким виноградом. Стол всегда был накрыт, потому что из-за него либо только что встали, либо садились за обед, ужин или просто очередной раз собирались угостить вновь пришедшего. Не раз, когда бабушка заболевала и ей прописывали диету, она по утрам с отчаянно покорным лицом ела овсяную кашу на воде, а потом мы ловили её на кухне с рюмкой коньяку и жареным бифштексом. Мы ругали её, жаловались Любочке, та ахала и укоризненно хмурилась. Для неё диета и железная самодисциплина были чем-то совершенно непререкаемым. Кстати, мама говорила, что такое жёсткое самоограничение в еде у Любови Петровны было продиктовано не столько соображениями сохранения фигуры, сколько болезнью поджелудочной железы. Наверное, это так и есть, потому что у бабушки, которая была отчаянным гурманом и любителем застолья, фигура до самого конца сохраняла своё изящество без всяких усилий с её стороны. «Лучше умереть стоя, чем жить на диете!» — восклицала бабушка, и снова шумело её застолье.

Как описать тот особый воздух, тот флёр и дух добра, лёгкости и праздника, что трепетал, казалось, вокруг неё, незримо насыщая и вашу душу? Вот на большом блюде яркая клубника, изящно брошены цветы. «Ты знаешь, сегодня пасмурно и грустно. Давай порадуем Еву Яковлевну». И я шла с этим нарядным и праздничным подношением к соседке. Точно так же бабушка поздравляла и с ярким солнечным днём. И всегда находился предлог для красивого жеста внимания и ласки друзьям. А они с радостью откликались, и дом, и сад звучал их весёлыми голосами. На террасе часто играли в преферанс. «Распишем пульку!» — раздавался бабушкин возглас. И — дым папирос, чай, пироги...

Перед террасой одно время была усыпанная песком площадка для крокета. И опять — возбуждённые голоса, смех, мягкий деревянный стук шаров. Однажды — не на террасе, а в комнате — за столом, за рюмкой водки и неизбежным пирогом собрались Нонна Петровна, Любовь Петровна, мой отец, Фаина Раневская, Ева Яковлевна Милютина. «Я очень ценю твоего отца, — говорила мне как-то Люба. — У него потрясающее чувство юмора». Должна сказать, в той компании в этом смысле никто не уступал друг другу. Я услышала громовые раскаты хохота, вбежала в комнату, но тут же была выставлена. «Машенька, Машенька, иди в сад!» — замахали все на меня руками, задыхаясь от смеха. Могу себе представить, как щедры они были в шутках и юморе, столь солёном, вероятно, что он был недопустим для моих ушей подростка.

И — дорожки. Дорожки, дорожки, посыпанные песком. Их тщательно выпалывали, подметали, выравнивали. Вдоль дорожек сажали декоративные растения и цветы. Раневская тоже была включена как-то в эти сложные и важные процессы. Вот она с метлой в руке, и я слышу её рыдающий и спотыкающийся о согласные голос: «Эта дорожка будет имени меня!» Теперь и след этой дорожки растаял в траве... Любочка любила этот праздничный мир своей сестры и нередко с молчаливой улыбкой присоединялась к компании друзей. Придёт, улыбнётся, пахнёт ароматом духов. Её и приветствовали нешумно и ласково. И вскоре и неизменно за ней приходил Григорий Васильевич. Его появление всегда вызывало взаимную серо-голубую вспышку их засиявших навстречу друг другу глаз. Мягкие раскаты его голоса — и ушли, даже несколько поспешно, словно недолгая эта разлука для них уже нестерпимо затянулась...

Однажды на бабушкину веранду поднялась целая компания нарядных женщин. Это были Раневская, Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф, её мать Павла Леонтьевна Вульф и дочь Утёсова Эдит. Они привели шестилетнего мальчика Алёшу, сына Ирины Сергеевны. Теперь он заслуженный архитектор России и профессор Архитектурного института. Воспоминания о наших бабушках и по сей день связывают нас. Я всё чаше запрещаю себе вспоминать тот мир и — не могу забыть. Мои бабушки... Они здорово испортили мне жизнь. Я думала — они, их жизнь — это норма. Увы, это оказалось исключением. После их ухода несовершенство мира стало как-то особенно очевидным. Любовь Петровна и Григорий Васильевич всегда были на «вы». А мне сразу сказали ты, и очень решительно. И я не была к этому готова...

Я так помню их всех. Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф. Изысканная, изящная, с неизменной сигаретой в откинутой руке. Элегантная, сдержанная. Она была приглашена Александровым в качестве режиссёра по работе с актёрами на фильм «Весна», и с тех пор они не только не расставались в работе, но и подружились. И это была не одна лишь общность творческих интересов, это было глубокое духовное родство людей одной породы. Они были похожи своим органичным умением сохранять определённую дистанцию между собой и миром, как бы держа некую оборону. Матушка Ирины Сергеевны Павла Леонтьевна Вульф была первой в истории заслуженной артисткой РСФСР. Она прославилась более всего в чеховском репертуаре, была верной последовательницей своего учителя — Веры Фёдоровны Комиссаржевской. Сухонькая, в чёрном, седые волосы подобраны наверх, сияющие светлые глаза, облако пудры. Павла Леонтьевна всячески старалась привить хорошие манеры своему внуку Алёше и мне. А мы — маленькие негодяи — нарочно, к её ужасу, чавкали и толкались за столом. Павла Леонтьевна, как и положено в хороших домах, приготовила с детьми (мной и Алёшей) концерт, который и был представлен (лето 1947 года) на газоне перед Любочкиной верандой. Мы пели, читали стихи, а потом сыграли басню «Стрекоза и Муравей». Здесь перед исполнителем роли Муравья стояла особенно трудная задача: необходимо было делать вид, что копаешь лопатой и при этом никоим образом не повредить безупречный газон. Я же, естественно, исполняла роль Стрекозы. У меня до сих пор сохранилась программка нашего детского представления, на которой рукой Павлы Леонтьевны нарисованы две белоствольные берёзы... Партер располагался на веранде, и нашими зрителями были: моё и Алёшино семейства, Любовь Орлова и Григорий Александров, Фаина Раневская, Леонид Утёсов с дочерью Эдит, Василий Иванович Лебедев-Кумач. Вот такой у нас был зрительный зал, и я свой, как теперь понимаю, единственный подлинный триумф запомнила навсегда...

Софья Ефимовна Прут, жена киносценариста Иосифа Прута, тогда уже с ним разведённая. Красиво лиловеющая седина крутых кудрей, стройность, живость и блеск ярких глаз. Она была особенно азартная преферансистка и излучала беспредельное обаяние женской красоты.

Ева Яковлевна Милютина обладала неподражаемым юмором и абсолютной готовностью откликнуться на любой его намёк. Шарм и лёгкость при её полноте делали Еву Яковлевну, которую трудно было назвать красавицей, неотразимо привлекательной. В 1920—1930-е годы она являлась звездой сатирических кабаре, в том числе и «Летучей мыши», и была высококлассной комедийной актрисой. Я никогда не забуду её персонажа в «Клопе» Маяковского, поставленном Плучеком в Театре сатиры, который в конце 1950-х ещё располагался на Бронной. В розовом коротком платье с огромным бантом ниже пояса, спиной к зрителю, опираясь на рояль, она этим самым бантом вытворяла немыслимые на в чарльстоне, и это было самым ярким моментом всего спектакля.

К этой блистательной компании принадлежали также две гимназические подруги бабушки Надежда Васильевна и Марина Николаевна, которые более всего отличались какой-то безбрежной добротой и доброжелательностью ко всему миру и всему человечеству. Обе работали в медицине.

С тех пор я навсегда полюбила и несколько преувеличенную экзальтацию в проявлении чувств, и звучные поставленные голоса, и театральность жеста — как у них всех тогда и там...

Когда их почти всех не стало и я уже догадалась, что всё лучшее я уже видела, судьба сжалилась и несколько продлила мне мой счастливый сон детства и юности — я познакомилась с Еленой Сергеевной Булгаковой. Тогда я оканчивала театроведческое отделение ГИТИСа, мне надо было выбирать тему будущей диссертации, так как меня приняли в аспирантуру. Это было время, когда все читали всюду и везде, включая и транспорт. И вот однажды, буквально на ходу, я попросила своего друга и сокурсника Алёшу Борташевича: «Дай мне что-нибудь почитать, мне сейчас долго ехать в троллейбусе!» Алёша тут же сунул мне какую-то книгу, которую я открыла, как только устроилась на сиденье. Очнулась я только, когда кондуктор затрясла меня за плечо: «Девушка, выходите! Мы уже в депо!» Вот до такой степени меня заворожили ритмы и мысли автора книги. Это была «Жизнь господина де Мольера» Михаила Булгакова, изданная в серии «ЖЗЛ», — первое издание запрещённого вот уже более четверти века писателя. И я поняла, что ни о ком больше не хочу писать диссертацию, но нигде и ни у кого не было никаких материалов, архивов и самих произведений этого писателя. Только у его вдовы — Елены Сергеевны. Я не стала никого просить представить меня Булгаковой, просто узнала номер её телефона и решила позвонить ей. Набрав номер, услышала гудки, потом — голос... Я робко пролепетала просьбу: мне необходимо познакомиться с архивом Михаила Булгакова, так как именно о его драматургии я должна писать свою диссертацию. Творчество этого писателя, как я уже говорила, тогда было ещё под запретом, он почти не был издан, и какие-либо материалы о нём могли быть только у его вдовы. Я приготовилась к долгому и нервному для меня объяснению с этим очень немолодым и усталым голосом, да и время довольно позднее, и была совершенно ошеломлена, когда сразу же после моей вступительной тирады услышала: «Приходите сейчас». И не меньшее ошеломление я испытала, когда увидела в дверях очаровательную молодую женщину. Её облик настолько не совпадал с голосом по телефону, что я не сразу поняла, что передо мной именно она, Елена Сергеевна. «Почему вы так долго? Я без вас не садилась пить чай». И — сразу иначе задышалось, и — сразу стало очень вкусно. На больших плоских серо-голубого фарфора тарелках с синим баронским гербом лежали подогретые калачи. Излишне напоминать, что интеллигенция, особенно творческая, как правило, не была материально обеспечена. За крайне редким исключением. После смерти Булгакова, и то после активных хлопот Фадеева, Елене Сергеевне, как вдове гения, платили пенсию 12 рублей. Гении в России всегда ничего не стоили. И тем не менее вокруг этих людей, их называли интеллигенцией, обязательно было что-то красивое, и сами они умели оставаться красивыми, преодолевая и нужду, и бег времени. Потребность в красоте, точное её ощущение, умение её излучать и дарить другим — всё это было органичной, неотъемлемой частью их существования. И они умели творить праздник как бы из ничего. В этом смысле Елена Сергеевна очень напоминала мне бабушку, Любу и их окружение. Она тоже всегда была одета с неповторимой печатью своей индивидуальности. Чаще всего дома я видела её в длинном халате, таком, что сразу и не поймёшь: это домашний наряд или вечерний туалет? Синий, с серебряной нитью, на нём восхищавшие меня пуговки — ажурные серебристые шарики. Летучая улыбка, лёгкий жест, рыжеватая короткая причёска. «Миша признавал только свободные стриженые волосы. Говорил: если у женщины причёска со шпильками и заколками, то это не женщина!» И она тоже умела любить. Её отношения с Булгаковым стали одной из вечных легенд любви. Как-то Елена Сергеевна плохо себя почувствовала, и к ней пришёл её давний домашний доктор. Я запомнила его фамилию — Шапиро. Старичок с бородкой клинышком, с чёрным округлым «чеховским» саквояжиком. Он нервничал, заполняя шприц, а она говорила: «Не волнуйтесь, я же всё равно не умру, пока не будет издано всё Мишино». И она сдержала слово. Почти все основные произведения Булгакова появились в печати при её жизни.

От Елены Сергеевны я услышала рассказ о том, как в октябре 1941 года в поезде Москва — Алма-Ата, который был полон растерянными и плачущими людьми — шла эвакуация творческих работников, — Любовь Петровна, подтянутая и собранная, в спортивном костюме, в шапочке с помпоном, разносила по вагонам термосы с горячим чаем и бутерброды. Видимо, подозревая о полуголодном существовании Елены Сергеевны, она следила, чтобы ей всё это обязательно досталось. В Алма-Ате обустроиться было нелегко. Однажды Елена Сергеевна упала в голодный обморок. Но при первой же возможности яркой красной краской был выкрашен полурассохшийся столик в саду в тени старого дерева, и начались чаепития, друзья, беседы...

Елена Сергеевна... Синяя вуалетка на золотых завитках, синее расстёгнутое пальто. А вот она — смеётся, в распахнутой шубке. История этой меховой красавицы удивительна. Это был конец 1960-х. Журнал «Москва» уже напечатал роман Булгакова «Мастер и Маргарита». Этот в буквальном смысле потрясший мир роман молниеносно переводился на все языки мира. Пока наши власти тугодумно решали, что можно и, главным образом, что нельзя, пьесы Булгакова и его прозу ставили и издавали в Польше, Чехословакии, Германии, Франции. Наше государство, естественно, ничего не платило вдове великого писателя, так как тогда по закону об авторском праве выплачивать наследникам гонорар за какие-либо издания полагалось в течение двадцати пяти лет после смерти автора.

Булгакова же не издавали как раз четверть века. За рубежом же нашей страны, понимая, что вдове жить не на что, и отдавая дань гению Булгакова, издательства решили игнорировать это положение. За счёт издательств Елена Сергеевна побывала по приглашению в целом ряде стран и таким же образом оказалась в Париже. В славной столице Франции состоялась встреча вдов двух братьев Булгаковых. Дело в том, что старший брат писателя Николай Афанасьевич эмигрировал ещё в 1918 году. С тех пор братья не виделись, но между ними, пока они были живы, шла переписка. В период фашистской оккупации Николай Афанасьевич оказался в концлагере. Будучи учёным-микробиологом, он сумел там не только изобрести, но и буквально из ничего создать лекарство, спасшее жизнь тысячам заключённых, которых косила какая-то смертельная инфекция.

После свержения фашистов французы относились к русскому учёному чуть ли не как к национальному герою, чего не скажешь об отношении к младшему и не менее гениальному брату на его собственной родине. Так вот, братья так и не встретились, а их вдовы Елена и Ксения Булгаковы познакомились в Париже и сутками не могли наговориться. Они вместе и выбрали эту шубку, в которой так уютно и хорошо этой смеющейся женщине.

В 1956 году по следам хрущёвской реабилитации из советских концлагерей возвращались политзаключённые — «недобитая» интеллигенция. Бабушкин дом наполнился её вернувшимися подругами. Одна особенно запомнилась мне. Она, с перебитой спиной, опиралась на две палки. Её мужа расстреляли за мифический шпионаж. Он имел несчастье один раз съездить в командировку в Польшу. Она же просидела 13 лет просто так, как «ч/с» — член семьи «врага народа». Она рассказывала об ужасах каторги, о том, как женщин часами держали по пояс в ледяной воде — резали камыш. Избивали, ей изуродовали спину. Но все эти жуткие рассказы неизменно сопровождались одной и той же фразой: «Зато — какое общество!»

Нет, я не отклоняюсь от темы. Мои бабушки, как и многие им подобные, лишь счастливым случаем были избавлены от мук каторги, и они были частью этого общества, уникального сообщества русской интеллигенции. Я многое услышала и поняла в то лето, поняла и запомнила. Я навсегда запомнила их, русских интеллигентов. Говорят, интеллигент — чисто русское явление. Все эти люди были средой наших героев, это был их мир, они были его частью. Они обладали какой-то удивительной внутренней устойчивостью, примиряющей внутренней гармонией, безупречным тактом, красотой мысли, слова и жеста. И абсолютное чувство собственного достоинства, которое органично предполагает это же чувство в каждом и готово его уважать. Булат Окуджава свой роман «Путешествие дилетантов» предварил эпиграфом из книги правил хорошего тона: «Когда идёшь через толпу, старайся никого не задеть локтями». Пожалуй, это одно из определяющих свойств того явления, которое называется интеллигентностью, и слово это, говорят, не переводится ни на один язык мира. Говорят также, что Британская энциклопедия объясняет это чисто русское явление как «умение думать не только о себе». Об этом же примерно писал и Достоевский: «Только Россия дала единственный в мире тип — тип всемирного боления за всех». Когда вспоминаешь Любочку, бабушку и их окружение, сразу начинаешь размышлять именно об этом. Как-то во время одной из наших прогулок с Любой я сказала: «Какая ты счастливая! Быть такой знаменитой и узнать такую меру славы!» — «Знаешь, что в этом действительно замечательно? — ответила она. — Моё имя позволяет мне очень многое делать для других». Мы шли совершенно одни, я была совсем девочка, и у неё не было решительно никакой необходимости казаться не тем, кем она была на самом деле...

Надо сказать, что очень многое она делала и для нас, нашей семьи. Помню, мне надо было прописаться к моей другой бабушке — папиной матери. По закону одинокие имели право прописывать к себе родственника. Но, как известно, все законы, которые помогали человеку, чиновники всегда всеми правдами и неправдами старались не выполнять. Устав от бессмысленной борьбы, я обратилась к Любе, и в ЖЭК, пороги которого я обивала, мы отправились вместе. Не могу передать, какая паника поднялась в этой конторе: Орлова!.. Орлова! Начальник в одну секунду, не глядя в бумаги, поставил необходимую подпись, не отрывая глаз от Любови Петровны. Когда мы ушли, Люба спросила: «А ты почему сидела и молчала, и мне пришлось отдуваться одной?» — «Неужели ты не понимаешь, что меня бы просто не услышали, они все были поглощены тобой!» — ответила я, и это была чистая правда. Воздействие Любови Орловой на людей было поистине гипнотическим!

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
  Главная Об авторе Обратная связь Ресурсы

© 2006—2024 Любовь Орлова.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.


Яндекс.Метрика